Рассказ о семи повешенных epub. Рассказ о семи повешенных

Леонид Андреев

Рассказ о семи повешенных

1. В час дня, Ваше Превосходительство

Так как министр был человек очень тучный, склонный к апоплексии, то со всякими предосторожностями, избегая вызвать опасного волнения, его предупредили, что на него готовится очень серьезное покушение. Видя, что министр встретил известие спокойно и даже с улыбкой, сообщили и подробности: покушение должно состояться на следующий день, утром, когда он выедет с докладом; несколько человек террористов, уже выданных провокатором и теперь находящихся под неусыпным наблюдением сыщиков, должны с бомбами и револьверами собраться в час дня у подъезда и ждать его выхода. Здесь их и схватят.

– Постойте, – удивился министр, – откуда же они знают, что я поеду в час дня с докладом, когда я сам узнал об этом только третьего дня?

Начальник охраны неопределенно развел руками:

– Именно в час дня, ваше превосходительство.

Не то удивляясь, не то одобряя действия полиции, которая устроила все так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся толстыми темными губами; и с тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое детей.

Пока горели огни в чужом дворце и приветливые знакомые лица кланялись, улыбались и негодовали, сановник испытывал чувство приятной возбужденности – как будто ему уже дали или сейчас дадут большую и неожиданную награду. Но люди разъехались, огни погасли, и сквозь зеркальные стекла на потолок и стены лег кружевной и призрачный свет электрических фонарей; посторонний дому, с его картинами, статуями и тишиной, входившей с улицы, сам тихий и неопределенный, он будил тревожную мысль о тщете запоров, охраны и стен. И тогда ночью, в тишине и одиночестве чужой спальни, сановнику стало невыносимо страшно.

У него было что-то с почками, и при каждом сильном волнении наливались водою и опухали его лицо, ноги и руки, и от этого он становился как будто еще крупнее, еще толще и массивнее. И теперь, горою вздутого мяса возвышаясь над придавленными пружинами кровати, он с тоскою больного человека чувствовал свое опухшее, словно чужое лицо и неотвязно думал о той жестокой судьбе, какую готовили ему люди. Он вспомнил, один за другим, все недавние ужасные случаи, когда в людей его сановного и даже еще более высокого положения бросали бомбы, и бомбы рвали на клочки тело, разбрызгивали мозг по грязным кирпичным стенам, вышибали зубы из гнезд. И от этих Воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва; и чудилось, будто руки в плече отделяются от туловища, зубы выпадают, мозг разделяется на частицы, ноги немеют и лежат покорно, пальцами вверх, как у покойника. Он усиленно шевелился, дышал громко, кашлял, чтобы ничем не походить на покойника, окружал себя живым шумом звенящих пружин, шелестящего одеяла; и чтобы показать, что он совершенно жив, ни капельки не умер и далек от смерти, как всякий другой человек, – громко и отрывисто басил в тишине и одиночестве спальни:

– Молодцы! Молодцы! Молодцы!

Это он хвалил сыщиков, полицию и солдат, всех тех, кто охраняет его жизнь и так своевременно, так ловко предупредили убийство. Но шевелясь, но хваля, но усмехаясь насильственной кривой улыбкой, чтобы выразить свою насмешку над глупыми террористами-неудачниками, он все еще не верил в свое спасение, в то, что жизнь вдруг, сразу, не уйдет от него. Смерть, которую замыслили для него люди и которая была только в их мыслях, в их намерениях, как будто уже стояла тут, и будет стоять, и не уйдет, пока тех не схватят, не отнимут у них бомб и не посадят их в крепкую тюрьму. Вон в том углу она стоит и не уходит – не может уйти, как послушный солдат, чьей-то волею и приказом поставленный на караул.

– В час дня, ваше превосходительство! – звучала сказанная фраза, переливалась на все голоса: то весело-насмешливая, то сердитая, то упрямая и тупая. Словно поставили в спальню сотню заведенных граммофонов, и все они, один за другим, с идиотской старательностью машины выкрикивали приказанные им слова:

– В час дня, ваше превосходительство.

И этот «завтрашний час дня», который еще так недавно ничем не отличался от других, был только спокойным движением стрелки по циферблату золотых часов, вдруг приобрел зловещую убедительность, выскочил из циферблата, стал жить отдельно, вытянулся, как огромный черный столб, всю жизнь разрезающий надвое. Как будто ни до него, ни после него не существовало никаких других часов, а он только один, наглый и самомнительный, имел право на какое-то особенное существование.

– Ну? Чего тебе надо? – сквозь зубы, сердито спросил министр.

Орали граммофоны:

– В час дня, ваше превосходительство! – И черный столб ухмылялся и кланялся.

Скрипнув зубами, министр приподнялся на постели и сел, опершись лицом на ладони, – положительно он не мог заснуть в эту отвратительную ночь.

И с ужасающей яркостью, зажимая лицо пухлыми надушенными ладонями, он представил себе, как завтра утром он вставал бы, ничего не зная, потом пил бы кофе, ничего не зная, потом одевался бы в прихожей. И ни он, ни швейцар, подававший шубу, ни лакей, приносивший кофе, не знали бы, что совершенно бессмысленно пить кофе, одевать шубу, когда через несколько мгновений все это: и шуба, и его тело, и кофе, которое в нем, будет уничтожено взрывом, взято смертью. Вот швейцар открывает стеклянную дверь… И это он, милый, добрый, ласковый швейцар, у которого голубые солдатские глаза и ордена во всю грудь, сам, своими руками открывает страшную дверь, – открывает, потому что не знает ничего. Все улыбаются, потому что ничего не знают.

– Ого! – вдруг громко сказал он и медленно отвел от лица ладони.

И, глядя в темноту, далеко перед собою, остановившимся, напряженным взглядом, так же медленно протянул руку, нащупал рожок и зажег свет. Потом встал и, не надевая туфель, босыми ногами по ковру обошел чужую незнакомую спальню, нашел еще рожок от стенной лампы и зажег. Стало светло и приятно, и только взбудораженная постель со свалившимся на пол одеялом говорила о каком-то не совсем еще прошедшем ужасе.

В ночном белье, с взлохматившейся от беспокойных движений бородою, с сердитыми глазами, сановник был похож на всякого другого сердитого старика, у которого бессонница и тяжелая одышка. Точно оголила его смерть, которую готовили для него люди, оторвала от пышности и внушительного великолепия, которые его окружали, – и трудно было поверить, что это у него так много власти, что это его тело, такое обыкновенное, простое человеческое тело, должно было погибнуть страшно, в огне и грохоте чудовищного взрыва. Не одеваясь и не чувствуя холода, он сел в первое попавшееся кресло, подпер рукою взлохмаченную бороду и сосредоточенно, в глубокой и спокойной задумчивости, уставился глазами в лепной незнакомый потолок.

Так вот в чем дело! Так вот почему он так струсил и так взволновался! Так вот почему она стоит в углу и не уходит и не может уйти!

– Дураки! – сказал он презрительно и веско.

– Дураки! – повторил он громче и слегка повернул голову к двери, чтобы слышали те, к кому это относится. А относилось это к тем, кого недавно он называл молодцами и кто в излишке усердия подробно рассказал ему о готовящемся покушении.

«Ну, конечно, – думал он глубоко, внезапно окрепшею и плавною мыслью, – ведь это теперь, когда мне рассказали, я знаю и мне страшно, а ведь тогда бы я ничего не знал и спокойно пил бы кофе. Ну, а потом, конечно, эта смерть, – но разве я так боюсь смерти? Вот у меня болят почки, и умру же я когда-нибудь, а мне не страшно, потому что ничего не знаю. А эти дураки сказали: в час дня, ваше превосходительство. И думали, дураки, что я буду радоваться, а вместо того она стала в углу и не уходит. Не уходит, потому что это моя мысль. И не смерть страшна, а знание ее; и было бы совсем невозможно жить, если бы человек мог вполне точно и определенно знать день и час, когда умрет. А эти дураки предупреждают: „В час дня, ваше превосходительство!“

Стало так легко и приятно, словно кто-то сказал ему, что он совсем бессмертен и не умрет никогда. И, снова чувствуя себя сильным и умным среди этого стада дураков, что так бессмысленно и нагло врываются в тайну грядущего, он задумался о блаженстве неведения тяжелыми мыслями старого, больного, много испытавшего человека. Ничему живому, ни человеку, ни зверю, не дано знать дня и часа своей смерти. Вот он был болен недавно, и врачи сказали ему, что умрет, что нужно сделать последние распоряжения, – а он не поверил им и действительно остался жив. А в молодости было так: запутался он в жизни и решил покончить с собой; и револьвер приготовил, и письма написал, и даже назначил час дня самоубийства, – а перед самым концом вдруг передумал. И всегда, в самое последнее мгновение может что-нибудь измениться, может явиться неожиданная случайность, и оттого никто не может про себя сказать, когда он умрет.

«Рассказ о семи повешенных»


В «Рассказе о семи повешенных» Л.Н. Андреев исследует психологическое состояние героев, приговоренных к казни. Каждый персонаж произведения переживает близость смертного часа по-своему. Сперва Л.Н. Андреев рассказывает о муках тучного министра, спасающегося от покушения террористов, о котором ему доложили. Сначала, пока вокруг него были люди, он испытывает чувство приятной возбужденности. Оставшись в одиночестве, министр погружается в атмосферу животного страха. Он вспоминает недавние случаи покушений на высокопоставленных лиц и буквально отождествляет свое тело с теми клочками человеческого мяса, которые когда-то видел на местах преступлений.

Л.Н. Андреев не жалеет художественных деталей для изображения натуралистических подробностей: «...От этих воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва». Анализируя собственное психологическое состояние, министр понимает, что спокойно пил бы свой кофе. В произведении возникает мысль о том, что страшна не сама смерть, а ее знание, особенно если обозначен день и час твоего конца. Министр понимает, что не будет ему покоя, пока он не переживет этот час, на который назначено предполагаемое покушение. Напряжение всего организма достигает такой силы, что он думает, что не выдержит аорта и что он физически может не справиться с нарастающим волнением.

Далее в рассказе Л.Н. Андреев исследует судьбу семерых заключенных, приговоренных к казни через повешение. Пятеро из них являются как раз теми самыми террористами, которых поймали при неудачном покушении. Писатель дает их развернутые портреты, в которых уже во время сцены суда видны признаки приближения к гибели: на лбу арестантов выступает пот, пальцы дрожат, возникает желание кричать, ломать пальцы.

Для заключенных особой пыткой также становится не столько сама казнь, в ходе которой они держатся мужественно и достойно, поддерживают друг друга, а длительное ожидание.

Л.Н. Андреев последовательно представляет читателю целую гаперею образов террористов. Это Таня Ковальчук, Муся, Вернер, Сергей Головин и Василий Каширин. Самым тяжелым испытанием перед смертью для героев оказывается свидание с родителями. «Самая казнь во всей ее чудовищной необычности, в поражающем мозг безумии ее, представлялась воображению легче и казалась не такою страшною, как эти несколько минут, коротких и непонятных, стоящих как бы вне времени, как бы вне самой жизни», - так передает чувства Сергея Головина перед казнью Л.Н. Андреев. Возбужденное состояние героя перед свиданием писатель передает через жест: Сергей бешено" шагает по камере", щиплет бородку, морщится. Однако родители стараются вести себя мужественно и поддержать Сергея. Отец находится в состоянии вымученной отчаянной твердости. Даже мать только поцеловала и молча села, не заплакала, а странно улыбалась. Лишь в конце свидания, когда родители ревностно целуют Сергея, в их глазах появляются слезы. Однако в последнюю минуту отец вновь поддерживает сына и благословляет его на смерть. В этой выразительной в художественном отношении сцене писатель прославляет силу родительской любви, самого бескорыстного и самоотверженного чувства на свете.

К Василию Каширину на свидание приходит только мать. Будто бы вскользь мы узнаем, что отец его - богатый торговец. Родители не понимают поступка сына и осуждают его. Однако мать все-таки пришла проститься. Во время свидания она словно не понимает сложившейся ситуации, спрашивает, почему сыну холодно, упрекает его в последние минуты свидания.

Символично, что они плачут в разных углах комнаты, даже перед лицом смерти говоря о чем-то пустом и ненужном. Лишь после того, как мать выходит из здания тюрьмы, она отчетливо понимает, что сына завтра будут вешать. Л.Н. Андреев подчеркивает, что муки матери, быть может, во сто крат сильнее переживаний самого обреченного на казнь. Старуха падает, ползает по ледяному насту, и ей мерещится, что она пирует на свадьбе, а ей все льют и льют вино. В этой сцене, где горе граничит с безумным видением, передается вся сила отчаяния героини, которая так никогда и не побывает на свадьбе сына, не увидит его счастливым.

Таня Ковальчук переживает прежде всего за своих товарищей. Муся счастлива умереть как героиня и мученица: «Нет ни сомнений, ни колебаний, она принята в лоно, она правомерно вступает в ряды тех светлых, что извека через костер, пытки и казни идут к высокому небу». Купаясь в своих романтических мечтах, она уже мысленно шагнула в бессмертие. Муся готова была на безумство ради торжества моральной победы, ради эйфории от безумства своего «подвига». «Мне бы даже так хотелось: выйти одной перед целым полком солдат и начать стрелять в них из браунинга. Пусть я одна, а их тысячи, и я никого не убью. Это-то и важно, что их тысячи. Когда тысячи убивают одного, то, значит, победил этот один», - рассуждает девушка.

Сергею Головину жалко своей молодой жизни. Особенно остро подступал к нему страх после физических упражнений. В то время как на воле он ощущал в эти минуты особый подъем жизнерадостности. В последние часы герой чувствует, что его как будто оголили: «Смерти еще нет, но нет уже и жизни, а есть что-то новое, поразительно непонятное, и не то совсем лишенное смысла, не то имеющее смысл, но такой глубокий, таинственный и нечеловеческий, что открыть его невозможно». Всякая мысль и всякое движение перед лицом смерти кажется герою безумием. Время для него словно останавливается, и в этот момент ему сразу становятся видны и жизнь, и смерть одновременно. Однако Сергей усилием воли все-таки заставляет себя сделать гимнастику.

Василий Каширин мечется по камере, страдая, как от зубной боли. Примечательно, что он лучше других держался, когда шла подготовка к террористическому акту, так как его вдохновляло чувство утверждения «своей дерзкой и бесстрашной воли».

В тюрьме же его подавляет собственное бессилие. Таким образом, Л.Н. Андреев показывает, как ситуация, с которой герой подходит к смерти, влияет на само восприятие человеком этого события.

Наиболее интеллектуальный член террористической группы - Вернер, знающий несколько языков, обладающий прекрасной памятью и твердой волей. Он решил отнестись к смерти философски, так как не знал, что такое страх. На суде Вернер думает не о смерти и даже не о жизни, а разыгрывает трудную шахматную партию. При этом его совершенно не останавливает то, что партию он может и не закончить. Однако перед казнью он все-таки оплакивает своих товарищей.

Вместе с террористами к казни приговорили еще двух убийц: Ивана Янсона, работника, отправившего на тот свет своего хозяина, и разбойника Мишку Цыганка. Янсон перед смертью замыкается в себе и все время твердит одну и ту же фразу: «Меня не надо вешать». Цыганку предлагают самому стать палачом и этим купить себе жизнь, но он медлит. Детализировано изображает Л.Н. Андреев муки героя, который то представляет себя палачом, то ужасается этим мыслям: «...Становилось темно и душно, и куском нетающего льда делалось сердце, посылая мелкую сухую дрожь». Однажды в минуту крайней душевной слабости Цыганок воет дрожащим волчьим воем. И этот звериный вой поражает ужасом и скорбью, царящими в душе Цыганка. Если Янсон постоянно находится в одном и том же отрешенном состоянии, то Цыганка наоборот преследуют контрасты: он то умоляет о пощаде, то ругается, то бодрится, то им обуревает дикая лукавость. «Его человеческий мозг, поставленный на чудовищно острую грань между жизнью и смертью, распадался на части, как комок сухой и выветрившейся глины»,

Пишет Л.Н. Андреев, подчеркнув тем самым мысль о том, что личность приговоренного к смерти человека начинает распадаться еще при жизни. Символична в рассказе повторяющаяся деталь: «Янсон постоянно поправляет на шее грязно-красный шарф. Таня Ковальчук предлагает мерзнущему Василию Каширину повязать на шею теплый платок, а Мусе натирает шею шерстяной воротник».

Основная идея рассказа состоит в том, что каждый из нас должен задуматься перед лицом смерти о главном, о том, что даже последние минуты человеческого бытия имеют особый смысл, быть может, самый важный в жизни, раскрывающий суть нашей личности. «Рассказ о семи повешенных» написан в русле настроений эпохи начала XX века, когда тема судьбы, рока, противостояния жизни и смерти выходит на главное место в литературе. Рубежность, катастрофичность, утрата социальных опор - все эти особенности обусловили актуальность проблематики рассказа.

1. В час дня, Ваше Превосходительство

Так как министр был человек очень тучный, склонный к апоплексии, то со всякими предосторожностями, избегая вызвать опасного волнения, его предупредили, что на него готовится очень серьезное покушение. Видя, что министр встретил известие спокойно и даже с улыбкой, сообщили и подробности: покушение должно состояться на следующий день, утром, когда он выедет с докладом; несколько человек террористов, уже выданных провокатором и теперь находящихся под неусыпным наблюдением сыщиков, должны с бомбами и револьверами собраться в час дня у подъезда и ждать его выхода. Здесь их и схватят.

Постойте, - удивился министр, - откуда же они знают, что я поеду в час дня с докладом, когда я сам узнал об этом только третьего дня?

Начальник охраны неопределенно развел руками:

Именно в час дня, ваше превосходительство.

Не то удивляясь, не то одобряя действия полиции, которая устроила все так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся толстыми темными губами; и с тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое детей.

Пока горели огни в чужом дворце и приветливые знакомые лица кланялись, улыбались и негодовали, сановник испытывал чувство приятной возбужденности - как будто ему уже дали или сейчас дадут большую и неожиданную награду. Но люди разъехались, огни погасли, и сквозь зеркальные стекла на потолок и стены лег кружевной и призрачный свет электрических фонарей; посторонний дому, с его картинами, статуями и тишиной, входившей с улицы, сам тихий и неопределенный, он будил тревожную мысль о тщете запоров, охраны и стен. И тогда ночью, в тишине и одиночестве чужой спальни, сановнику стало невыносимо страшно.

У него было что-то с почками, и при каждом сильном волнении наливались водою и опухали его лицо, ноги и руки, и от этого он становился как будто еще крупнее, еще толще и массивнее. И теперь, горою вздутого мяса возвышаясь над придавленными пружинами кровати, он с тоскою больного человека чувствовал свое опухшее, словно чужое лицо и неотвязно думал о той жестокой судьбе, какую готовили ему люди. Он вспомнил, один за другим, все недавние ужасные случаи, когда в людей его сановного и даже еще более высокого положения бросали бомбы, и бомбы рвали на клочки тело, разбрызгивали мозг по грязным кирпичным стенам, вышибали зубы из гнезд. И от этих Воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва; и чудилось, будто руки в плече отделяются от туловища, зубы выпадают, мозг разделяется на частицы, ноги немеют и лежат покорно, пальцами вверх, как у покойника. Он усиленно шевелился, дышал громко, кашлял, чтобы ничем не походить на покойника, окружал себя живым шумом звенящих пружин, шелестящего одеяла; и чтобы показать, что он совершенно жив, ни капельки не умер и далек от смерти, как всякий другой человек, - громко и отрывисто басил в тишине и одиночестве спальни:

Молодцы! Молодцы! Молодцы!

Это он хвалил сыщиков, полицию и солдат, всех тех, кто охраняет его жизнь и так своевременно, так ловко предупредили убийство. Но шевелясь, но хваля, но усмехаясь насильственной кривой улыбкой, чтобы выразить свою насмешку над глупыми террористами-неудачниками, он все еще не верил в свое спасение, в то, что жизнь вдруг, сразу, не уйдет от него. Смерть, которую замыслили для него люди и которая была только в их мыслях, в их намерениях, как будто уже стояла тут, и будет стоять, и не уйдет, пока тех не схватят, не отнимут у них бомб и не посадят их в крепкую тюрьму. Вон в том углу она стоит и не уходит - не может уйти, как послушный солдат, чьей-то волею и приказом поставленный на караул.

Леонид Андреев

Рассказ о семи повешенных

1. В час дня, Ваше Превосходительство

Так как министр был человек очень тучный, склонный к апоплексии, то со всякими предосторожностями, избегая вызвать опасного волнения, его предупредили, что на него готовится очень серьезное покушение. Видя, что министр встретил известие спокойно и даже с улыбкой, сообщили и подробности: покушение должно состояться на следующий день, утром, когда он выедет с докладом; несколько человек террористов, уже выданных провокатором и теперь находящихся под неусыпным наблюдением сыщиков, должны с бомбами и револьверами собраться в час дня у подъезда и ждать его выхода. Здесь их и схватят.

– Постойте, – удивился министр, – откуда же они знают, что я поеду в час дня с докладом, когда я сам узнал об этом только третьего дня?

Начальник охраны неопределенно развел руками:

– Именно в час дня, ваше превосходительство.

Не то удивляясь, не то одобряя действия полиции, которая устроила все так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся толстыми темными губами; и с тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое детей.

Пока горели огни в чужом дворце и приветливые знакомые лица кланялись, улыбались и негодовали, сановник испытывал чувство приятной возбужденности – как будто ему уже дали или сейчас дадут большую и неожиданную награду. Но люди разъехались, огни погасли, и сквозь зеркальные стекла на потолок и стены лег кружевной и призрачный свет электрических фонарей; посторонний дому, с его картинами, статуями и тишиной, входившей с улицы, сам тихий и неопределенный, он будил тревожную мысль о тщете запоров, охраны и стен. И тогда ночью, в тишине и одиночестве чужой спальни, сановнику стало невыносимо страшно.

У него было что-то с почками, и при каждом сильном волнении наливались водою и опухали его лицо, ноги и руки, и от этого он становился как будто еще крупнее, еще толще и массивнее. И теперь, горою вздутого мяса возвышаясь над придавленными пружинами кровати, он с тоскою больного человека чувствовал свое опухшее, словно чужое лицо и неотвязно думал о той жестокой судьбе, какую готовили ему люди. Он вспомнил, один за другим, все недавние ужасные случаи, когда в людей его сановного и даже еще более высокого положения бросали бомбы, и бомбы рвали на клочки тело, разбрызгивали мозг по грязным кирпичным стенам, вышибали зубы из гнезд. И от этих Воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва; и чудилось, будто руки в плече отделяются от туловища, зубы выпадают, мозг разделяется на частицы, ноги немеют и лежат покорно, пальцами вверх, как у покойника. Он усиленно шевелился, дышал громко, кашлял, чтобы ничем не походить на покойника, окружал себя живым шумом звенящих пружин, шелестящего одеяла; и чтобы показать, что он совершенно жив, ни капельки не умер и далек от смерти, как всякий другой человек, – громко и отрывисто басил в тишине и одиночестве спальни:

– Молодцы! Молодцы! Молодцы!

Это он хвалил сыщиков, полицию и солдат, всех тех, кто охраняет его жизнь и так своевременно, так ловко предупредили убийство. Но шевелясь, но хваля, но усмехаясь насильственной кривой улыбкой, чтобы выразить свою насмешку над глупыми террористами-неудачниками, он все еще не верил в свое спасение, в то, что жизнь вдруг, сразу, не уйдет от него. Смерть, которую замыслили для него люди и которая была только в их мыслях, в их намерениях, как будто уже стояла тут, и будет стоять, и не уйдет, пока тех не схватят, не отнимут у них бомб и не посадят их в крепкую тюрьму. Вон в том углу она стоит и не уходит – не может уйти, как послушный солдат, чьей-то волею и приказом поставленный на караул.

– В час дня, ваше превосходительство! – звучала сказанная фраза, переливалась на все голоса: то весело-насмешливая, то сердитая, то упрямая и тупая. Словно поставили в спальню сотню заведенных граммофонов, и все они, один за другим, с идиотской старательностью машины выкрикивали приказанные им слова:

– В час дня, ваше превосходительство.

И этот «завтрашний час дня», который еще так недавно ничем не отличался от других, был только спокойным движением стрелки по циферблату золотых часов, вдруг приобрел зловещую убедительность, выскочил из циферблата, стал жить отдельно, вытянулся, как огромный черный столб, всю жизнь разрезающий надвое. Как будто ни до него, ни после него не существовало никаких других часов, а он только один, наглый и самомнительный, имел право на какое-то особенное существование.

– Ну? Чего тебе надо? – сквозь зубы, сердито спросил министр.

Орали граммофоны:

– В час дня, ваше превосходительство! – И черный столб ухмылялся и кланялся.

Скрипнув зубами, министр приподнялся на постели и сел, опершись лицом на ладони, – положительно он не мог заснуть в эту отвратительную ночь.

И с ужасающей яркостью, зажимая лицо пухлыми надушенными ладонями, он представил себе, как завтра утром он вставал бы, ничего не зная, потом пил бы кофе, ничего не зная, потом одевался бы в прихожей. И ни он, ни швейцар, подававший шубу, ни лакей, приносивший кофе, не знали бы, что совершенно бессмысленно пить кофе, одевать шубу, когда через несколько мгновений все это: и шуба, и его тело, и кофе, которое в нем, будет уничтожено взрывом, взято смертью. Вот швейцар открывает стеклянную дверь… И это он, милый, добрый, ласковый швейцар, у которого голубые солдатские глаза и ордена во всю грудь, сам, своими руками открывает страшную дверь, – открывает, потому что не знает ничего. Все улыбаются, потому что ничего не знают.

– Ого! – вдруг громко сказал он и медленно отвел от лица ладони.

И, глядя в темноту, далеко перед собою, остановившимся, напряженным взглядом, так же медленно протянул руку, нащупал рожок и зажег свет. Потом встал и, не надевая туфель, босыми ногами по ковру обошел чужую незнакомую спальню, нашел еще рожок от стенной лампы и зажег. Стало светло и приятно, и только взбудораженная постель со свалившимся на пол одеялом говорила о каком-то не совсем еще прошедшем ужасе.

В ночном белье, с взлохматившейся от беспокойных движений бородою, с сердитыми глазами, сановник был похож на всякого другого сердитого старика, у которого бессонница и тяжелая одышка. Точно оголила его смерть, которую готовили для него люди, оторвала от пышности и внушительного великолепия, которые его окружали, – и трудно было поверить, что это у него так много власти, что это его тело, такое обыкновенное, простое человеческое тело, должно было погибнуть страшно, в огне и грохоте чудовищного взрыва. Не одеваясь и не чувствуя холода, он сел в первое попавшееся кресло, подпер рукою взлохмаченную бороду и сосредоточенно, в глубокой и спокойной задумчивости, уставился глазами в лепной незнакомый потолок.

Старый, тучный, измученный болезнями человек сидит в чужом доме, в чужой спальне, в чужом кресле и с недоумением рассматривает своё тело, прислушивается к своим чувствам, силится и не может вполне осилить мыслей в своей голове: «Дураки! Они думают, что, сообщив мне о готовящемся на меня покушении, назвав мне час, когда меня должно было на куски разорвать бомбой, они избавили меня от страха смерти! Они, дураки, думают, будто спасли меня, тайком привезя меня и мою семью в этот чужой дом, где я спасён, где я в безопасности и покое! Не смерть страшна, а знание её. Если бы кто, наверное, знал день и час, когда должен умереть, он не смог бы с этим знанием жить. А они мне говорят: «В час дня, ваше превосходительство!..»

Министр, на которого революционеры готовили покушение, задумывается в ту ночь, которая могла стать его последней ночью, о блаженстве неведения конца, словно кто-то сказал ему, что он не умрёт никогда.

Злоумышленники, задержанные в установленное по доносу время с бомбами, адскими машинами и револьверами у подъезда дома министра, проводят последние ночи и дни перед повешением, к которому их наскоро приговорят, в размышлениях столь же мучительных.

Как это может быть, что они, молодые, сильные, здоровые, - умрут? Да и смерть ли это? «Разве я её, дьявола, боюсь? - думает о смерти один из пятерых бомбометателей, Сергей Головин. - Это мне жизни жалко! Великолепная вещь, что бы ни говорили пессимисты. А что, если пессимиста повесить? И зачем у меня борода выросла? Не росла, не росла, а то вдруг выросла - зачем?..»

Кроме Сергея, сына отставного полковника (отец при последнем свидании пожелал ему встретить смерть, как офицер на поле брани), в тюремной камере ещё четверо. Сын купца Вася Каширин, все силы отдающий тому, чтобы не показать сокрушающий его ужас смерти палачам. Неизвестный по кличке Вернер, которого считали зачинщиком, у которого своё умственное суждение о смерти: совсем неважно, убил ты или не убил, но, когда тебя убивают, убивают тысячи - тебя одного, убивают из страха, значит, ты победил, и смерти для тебя больше нет. Неизвестная по кличке Муся, похожая на мальчика-подростка, тоненькая и бледная, готовая в час казни вступить в ряды тех светлых, святых, лучших, что извека идут через пытки и казни к высокому небу. Если бы ей показали после смерти её тело, она посмотрела бы на него и сказала: «Это не я», и отступили бы палачи, учёные и философы с содроганием, говоря: «Не касайтесь этого места. Оно - свято!» Последняя среди приговорённых к повешению - Таня Ковальчук, казавшаяся матерью своим единомышленникам, так заботливы и любовны были её взгляд, улыбка, страхи за них. На суд и на приговор она не обратила никакого внимания, о себе совсем забыла и думала только о других.

С пятерыми «политическими» ждут повешения на одной перекладине эстонец Янсон, еле говорящий по-русски батрак, осуждённый за убийство хозяина и покушение на изнасилование хозяйки (сделал он все это сдуру, услыхав, что похожее случилось на соседней ферме), и Михаил Голубец по кличке Цыганок, последним в ряду злодеяний которого было убийство и ограбление трёх человек, а тёмное прошлое - уходило в загадочную глубину. Сам себя Миша с полной откровенностью именует разбойником, бравирует и тем, что совершил, и тем, что теперь его ожидает. Янсон, напротив, парализован и содеянным, и приговором суда и повторяет всем одно и то же, вкладывая в одну фразу все, чего не может выразить: «Меня не надо вешать».

Текут часы и дни. До момента, когда их соберут вместе и затем вместе повезут за город, в мартовский лес - вешать, осуждённые поодиночке осиливают мысль, кажущуюся дикой, нелепой, невероятной каждому по-своему. Механический человек Вернер, относившийся к жизни как к сложной шахматной задачке, мигом исцелится от презрения к людям, отвращения даже к их облику: он как бы на воздушном шаре поднимется над миром - и умилится, до чего же этот мир прекрасен. Муся мечтает об одном: чтобы люди, в чью доброту она верит, не жалели её и не объявляли героиней. Она думает о товарищах своих, с которыми суждено умереть, как о друзьях, в чей дом войдёт с приветом на смеющихся устах. Сережа изнуряет своё тело гимнастикой немецкого доктора Мюллера, побеждая страх острым чувством жизни в молодом гибком теле. Вася Каширин близок к помешательству, все люди кажутся ему куклами, и, как утопающий за соломинку, хватается он за всплывшие в памяти откуда-то из раннего детства слова: «Всех скорбящих радость», выговаривает их умильно... но умиление разом испаряется, едва он вспоминает свечи, попа в рясе, иконы и ненавистного отца, бьющего в церкви поклоны. И ему становится ещё страшнее. Янсон превращается в слабое и тупое животное. И только Цыганок до самого последнего шага к виселице куражится и зубоскалит. Он испытал ужас, только когда увидел, что всех на смерть ведут парами, а его повесят одного. И тогда Танечка Ковальчук уступает ему место в паре с Мусей, и Цыганок ведёт её под руку, остерегая и нащупывая дорогу к смерти, как должен вести мужчина женщину.