Имя твое цветаева. Тайна стихотворения М.Цветаевой «Имя твоё — птица в руке…

Марина Ивановна Цветаева

Имя твое — птица в руке,
Имя твое — льдинка на языке.
Одно-единственное движенье губ.
Имя твое — пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту.

Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок.

Имя твое — ах, нельзя! —
Имя твое — поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век.
Имя твое — поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим — сон глубок.

Александр Блок

Марина Цветаева весьма скептически относилась к творчеству знакомых ей поэтов. Единственным человеком, которого она боготворила в прямом смысле этого слова, являлся Александр Блок. Цветаева признавалась, что его стихи не имеют ничего общего с земным и обыденным, они написаны не человеком, а неким возвышенным и мифическим существом.

Цветаева не была близко знакома с Блоком, хотя часто бывала на его литературных вечерах и каждый раз не переставала удивляться силе обаяния этого незаурядного человека. Неудивительно, что в него были влюблены многие женщины, среди которых оказались даже близкие подруги поэтессы. Тем не менее, о своих чувствах к Блоку Цветаева никогда не говорила, считая, что в данном случае и речи не может быть о любви. Ведь для нее поэт был недосягаем, и ничто не могло принизить этот образ, созданный в воображении женщины, так любящей мечтать.

Марина Цветаева посвятила этому поэту довольно много стихов, которые позже были оформлены в цикл «К Блоку». Часть из них поэтесса написала еще при жизни кумира, включая произведение под названием «Имя твое - птица в руке…», которое увидело свет в 1916 году. Это стихотворение в полной мере отражает то искреннее восхищение, которое Цветаева испытывает к Блоку, утверждая, что это чувство - одно из самых сильных, которое она испытывала когда-либо в своей жизни.

Имя Блока ассоциируется у поэтессы с птицей в руке и льдинкой на языке. «Одно-единственное движенье губ. Имя твое - пять букв», — утверждает автор. Здесь следует внести некоторую ясность, так как фамилия Блока действительно до революции писалась с ятью на конце, поэтому состояла из пяти букв. И произносилась на одном дыхании, что не преминула отметить поэтесса. Считая себя недостойной того, чтобы даже развивать тему возможных взаимоотношений с этим удивительным человеком, Цветаева словно бы пробует на язык его имя и записывает те ассоциации, которые у нее рождаются. «Мячик, пойманный на лету, серебряный бубенец во рту» — вот далеко не все эпитеты, которыми автор награждает своего героя. Его имя - это звук брошенного в воду камня, женский всхлип, цокот копыт и раскаты грома. «И назовет нам его в висок звонко щелкающий курок», — отмечает поэтесса.

Несмотря на свое трепетное отношение к Блоку Цветаева все же позволяет себе небольшую вольность и заявляет: «Имя твое - поцелуй в глаза». Но от него веет холодом потустороннего мира, ведь поэтесса до сих пор не верит в то, что такой человек может существовать в природе. Уже после смерти Блока она напишет о том, что ее удивляет не его трагическая картина, а то, что он вообще жил среди обычных людей, создавая при этом неземные стихи, глубокие и наполненные сокровенным смыслом. Для Цветаевой Блок так и остался поэтом-загадкой, в творчестве которого было очень много мистического. И именно это возводило его в ранг некоего божества, с которым Цветаева просто не решала себя сравнивать, считая, что недостойна даже находится рядом с этим необыкновенным человеком.

Обращаясь к нему, поэтесса подчеркивает: «С именем твоим - сон глубок». И в этой фразе нет наигранности, так как Цветаева действительно засыпает с томиком стихов Блока в руках. Ей грезятся удивительные миры и страны, а образ поэта становится настолько навязчивым, что автор даже ловит себя на мысли о некой духовной связи с этим человеком. Однако проверить, так ли это на самом деле, ей не удается. Цветаева живет в Москве, а Блок - в Санкт-Петербурге, их встречи носят редкий и случайный характер, в них нет романтики и высоких отношений.

Марина Цветаева и Александр Блок

Но это не смущает Цветаеву, для которой стихи поэта являются лучшим доказательством бессмертия души.

Soamo 29.04.2002: Цветаевские "стихи к Блоку" (1):

Имя твое -- птица в руке,
Имя твое -- льдинка на языке,
Одно единственное движенье губ,
Имя твое -- пять букв.

Почему 5 букв? Блок - 4 буквы. Александр - 9 букв. Сашка, что ли? Так, не были близко они знакомы. Загадка...

maalox : А. Блок? 1 2345

Константин Карчевский : Потому что в дореволюционной транскрипции "Блок" писался с "ять" на конце - Блокъ. Отсюда и пять букв.

Earil : Блокъ. Не ять, а ер. Не Блок, а Блокъ.

Роман : А зачем загадки было загадывать, как вы думаете, друзья-сообщники?

Имя твое - птица в руке,
Имя твое - льдинка на языке,
Одно единственное движенье губ.
Имя твое - пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту,

Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок.

Имя твое - ах, нельзя! -
Имя твое - поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век.
Имя твое - поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим - сон глубок...

Стихотворение это много раз анализировалось и интерпретировалось. Неназывание имени “Блокъ” связывалось, в частности с имяславской ересью. Цветаева «славит» имя Блока, но не называет его как сакральное. Имяславием интересовался Мандельштам, с которым как раз в это время Цветаева переживала всплеск романтических отношений.

Неназываемое имя - «птица в руке», «льдинка на языке», «одно единственное движенье губ», «пять букв», «мячик», «бубенец», «камень», удар «копыт», щелчок «курка», «поцелуй», «глоток». Все сравнения характеризует краткость имени, его односложность, ударность того единственного слога, из которого оно состоит.

Но исподволь вводится и само имя: последние рифмы второй и третьей строфы уже рифмуется с «Блок», а в заключительном слове «глубок» имя адресата уже содержится как анаграмма: «гЛуБОКЪ».

Мотив запрета реализуется двояко. Во-первых, есть запрет на называние имени, и его нарушение через косвенное называние. Во-вторых, есть запрет – на любовь: «Имя твое - ах, нельзя! - / Имя твое - поцелуй в глаза...». Здесь по вертикали соотносится слово «нельзя» и «поцелуй».

Примечательно, что, в соответствии с «артикуляционной» темой стихотворения, внимание читателя все время сосредоточено на комплексе «язык»-«губы»-«рот»-«всхлип», но «поцелуй» адресован в «глаза», в «нежную стужу недвижных век», как бы обманывая ожидание.

Вместо эротического развития мотива, на которое настраивает комплекс "романтических" мотивов «пруд»-«ночь»-«копыта»-«курок». И все же, заметна ретардация развития образа «поцелуя»-«глотка», как бы самой своей длительностью обходящего запрет.

Запрет на любовь маркируется мотивами «снега»-«льда»-«стужи»- «недвижности», усиливающихся к концу, и завершающимися итоговым образом «сна». А "курок" подсказывает, что речь идет о "мертвом сне".

Попросил Ксению Жогину прокомментировать эти идеи, и получил следующий ответ:

Честно говоря, прочитав Зубову, я ее не поняла до конца ни теперь ни сейчас, поскольку ни в какой даже святоотеческой литературе не делается упор на неназывание имени, т.к. главная идея состоит в том, что в молитве, многократно называющей Имя Божие, происходит единение энергий человеческой и божественной, коей наполнено Имя Божие, - синергия с Богом. У Мандельштама:

И поныне на Афоне / Древо чудное растет, / На крутом зеленом склоне / Имя Божие поет. // В каждой радуются келье / Имябожцы-мужики: / Слово - чистое веселье, / Исцеленье от тоски! // Всенародно, громогласно / Чернецы осуждены; / Но от ереси прекрасной / Мы спасаться не должны. // Каждый раз, когда мы любим, / Мы в нее впадаем вновь. / Безымянную мы губим / Вместе с именем любовь (1915).

Моя идея состояла в том, что Цветаева исходила из некоего "имяславческого" пиетета к имени Блока, но с запретом на грубое прикасание к самому имени, как и к самому Блоку. Сравните раннее "Ошибка", посвященное Эллису:

Когда снежинку, что легко летает,
Как звездочка упавшая скользя,
Берешь рукой - она слезинкой тает,
И возвратить воздушность ей нельзя.

Когда пленясь прозрачностью медузы,
Ее коснемся мы капризом рук,
Она, как пленник, заключенный в узы,
Вдруг побледнеет и погибнет вдруг.

Когда хотим мы в мотыльках-скитальцах
Видать не грезу, а земную быль -
Где их наряд? От них на наших пальцах
Одна зарей раскрашенная пыль!

Оставь полет снежинкам с мотыльками
И не губи медузу на песках!
Нельзя мечту свою хватать руками,
Нельзя мечту свою держать в руках!

Нельзя тому, что было грустью зыбкой,
Сказать: «Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!»
Твоя любовь была такой ошибкой, -
Но без любви мы гибнем. Чародей!

Имя твое - птица в руке,
Имя твое - льдинка на языке.
Одно-единственное движенье губ.
Имя твое - пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту.

Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок.

Имя твое - ах, нельзя! -
Имя твое - поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век.
Имя твое - поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим - сон глубок.

Анализ стихотворения «Имя твое - птица в руке» Цветаевой

М. Цветаева с большим трепетом и уважением относилась к творчеству и самой личности А. Блока. Между ними практически не было никаких, даже дружеских отношений. Отчасти это объясняется тем, что поэтесса боготворила поэта-символиста, считая его неземным существом, по ошибке посетившим наш мир. Цветаева посвятила Блоку целый цикл стихотворений, включающий в себя «Имя твое — птица в руке…» (1916 г.).

Произведение, по сути, является набором эпитетов, которыми поэтесса наделяет фамилию Блока. Все они подчеркивают нереальность поэта, в которой была уверена Цветаева. Эти разнообразные определения объединяет стремительность и эфемерность. Состоящее из пяти букв имя (согласно дореволюционному правописанию на конце фамилии Блока писалась буква «ер») для поэтессы подобно «одному-единственному движению губ». Она сравнивает его с предметами (льдинка, мячик, бубенец), находящимися в движении; кратковременными, отрывистыми звуками («щелканье… копыт», «щелкающий курок»); символическими интимными действиями («поцелуй в глаза», «поцелуй в снег»). Цветаева умышленно не произносит самой фамилии («ах, нельзя!»), считая это кощунством по отношению к бестелесному существу.

Блок действительно производил сильное впечатление на нервных девушек, которые часто в него влюблялись. Он находился во власти созданных в своем воображении символов и образов, что позволяло ему оказывать необъяснимое влияние на окружающих. Цветаева попала под это влияние, однако сумела сохранить оригинальность собственных произведений, что несомненно пошло ей на пользу. Поэтесса очень тонко разбиралась в поэзии и разглядела в творчестве Блока настоящий талант. В стихотворениях поэта, которые для неискушенного читателя представлялись полной бессмыслицей, Цветаева видела проявление космических сил.

Безусловно во многом эти две сильные творческие личности были схожи, особенно в способности полностью отрешиться от реальной жизни и существовать в мире собственных грез. Причем Блоку это удавалось в невероятной степени. Именно поэтому Цветаева до такой степени уважала и втайне завидовала поэту-символисту. Главное отличие поэтессы от впечатлительных барышень заключалось в том, что о любовном чувстве не могло быть и речи. Цветаева не представляла себе, как можно испытывать слишком «земное» чувство к эфемерному существу. Единственное, на что рассчитывает поэтесса — духовная близость без каких-либо физических контактов.

Стихотворение завершается фразой «С именем твоим — сон глубок», которая возвращает читателя к реальности. Цветаева признавалась, что часто засыпала за чтением .

I Вернувшись по вечереющим снегам из села в свою мызу, Слепцов сел в угол, на низкий плюшевый стул, на котором он не сиживал никогда. Так бывает после больших несчастий. Не брат родной, а случайный неприметный знакомый, с которым в обычное время ты и двух слов не скажешь, именно он толково, ласково поддерживает тебя, подает оброненную шляпу, - когда все кончено, и ты, пошатываясь, стучишь зубами, ничего не видишь от слез. С мебелью - то же самое. Во всякой комнате, даже очень уютной и до смешного маленькой, есть нежилой угол. Именно в такой угол и сел Слепцов. Флигель соединен был деревянной галереей - теперь загроможденной сугробом - с главным домом, где жили летом. Незачем было будить, согревать его, хозяин приехал из Петербурга всего на несколько дней и поселился в смежном флигеле, где белые изразцовые печки истопить - дело легкое. В углу, на плюшевом стуле, хозяин сидел, словно в приемной у доктора. Комната плавала во тьме, в окно, сквозь стеклянные перья мороза, густо синел ранний вечер. Иван, тихий, тучный слуга, недавно сбривший себе усы, внес заправленную, керосиновым огнем налитую, лампу, поставил на стол и беззвучно опустил на нее шелковую клетку: розовый абажур. На мгновенье в наклоненном зеркале отразилось его освещенное ухо и седой еж. Потом он вышел, мягко скрипнув дверью. Тогда Слепцов поднял руку с колена, медленно на нее посмотрел. Между пальцев к тонкой складке кожи прилипла застывшая капля воска. Он растопырил пальцы, белая чешуйка треснула. II Когда на следующее утро, после ночи, прошедшей в мелких нелепых снах, вовсе не относившихся к его горю, Слепцов вышел на холодную веранду, так весело выстрелила под ногой половица, и на беленую лавку легли райскими ромбами отраженья цветных стекол. Дверь поддалась не сразу, затем сладко хряснула, и в лицо ударил блистательный мороз. Песком, будто рыжей корицей, усыпан был ледок, облепивший ступени крыльца, а с выступа крыши, остриями вниз, свисали толстые сосули, сквозящие зеленоватой синевой. Сугробы подступали к самым окнам флигеля, плотно держали в морозных тисках оглушенное деревянное строеньице. Перед крыльцом чуть вздувались над гладким снегом белые купола клумб, а дальше сиял высокий парк, где каждый черный сучок окаймлен был серебром, и елки поджимали зеленые лапы под пухлым и сверкающим грузом. Слепцов, в высоких валенках, в полушубке с каракулевым воротником, тихо зашагал по прямой, единственной расчищенной тропе в эту слепительную глубь. Он удивлялся, что еще жив, что может чувствовать, как блестит снег, как ноют от мороза передние зубы. Он заметил даже, что оснеженный куст похож на застывший фонтан, и что на склоне сугроба - песьи следы, шафранные пятна, прожегшие наст. Немного дальше торчали столбы мостика, и тут Слепцов остановился. Горько, гневно столкнул с перил толстый пушистый слой. Он сразу вспомнил, каким был этот мост летом. По склизким доскам, усеянным сережками, проходил его сын, ловким взмахом сачка срывал бабочку, севшую на перила. Вот он увидел отца. Неповторимым смехом играет лицо под загнутым краем потемневшей от солнца соломенной шляпы, рука теребит цепочку и кожаный кошелек на широком поясе, весело расставлены милые, гладкие, коричневые ноги в коротких саржевых штанах, в промокших сандалиях. Совсем недавно, в Петербурге, радостно, жадно поговорив в бреду о школе, о велосипеде, о какой-то индийской бабочке, - он умер, и вчера Слепцов перевез тяжелый, словно всею жизнью наполненный гроб, в деревню, в маленький белокаменный склеп близ сельской церкви. Было тихо, как бывает тихо только в погожий, морозный день. Слепцов, высоко подняв ногу, свернул с тропы и, оставляя за собой в снегу синие ямы, пробрался между стволов удивительно светлых деревьев к тому месту, где парк обрывался к реке. Далеко внизу, на белой глади, у проруби, горели вырезанные льды, а на том берегу, над снежными крышами изб, поднимались тихо и прямо розоватые струи дыма. Слепцов снял каракулевый колпак, прислонился к стволу. Где-то очень далеко кололи дрова, - каждый удар звонко отпрыгивал в небо, - а над белыми крышами придавленных изб, за легким серебряным туманом деревьев, слепо сиял церковный крест. III После обеда он поехал туда, - в старых санях с высокой прямой спинкой. На морозе туго хлопала селезенка вороного мерина, белые веера проплывали над самой шапкой, и спереди серебряной голубизной лоснились колеи. Приехав, он просидел около часу у могильной ограды, положив тяжелую руку в шерстяной перчатке на обжигающий сквозь шерсть чугун, и вернулся домой с чувством легкого разочарования, словно там, на погосте, он был еще дальше от сына, чем здесь, где под снегом хранились летние неисчислимые следы его быстрых сандалий. Вечером, сурово затосковав, он велел отпереть большой дом. Когда дверь с тяжелым рыданием раскрылась и пахнуло каким-то особенным, незимним холодком из гулких железных сеней, Слепцов взял из рук сторожа лампу с жестяным рефлектором и вошел в дом один. Паркетные, полы тревожно затрещали под его шагами. Комната за комнатой заполнялись желтым светом; мебель в саванах казалась незнакомой; вместо люстры висел с потолка незвенящий мешок, - и громадная тень Слепцова, медленно вытягивая руку, проплывала по стене, по серым квадратам занавешенных картин. Войдя в комнату, где летом жил его сын, он поставил лампу на подоконник и наполовину отвернул, ломая себе ногти, белые створчатые ставни, хотя все равно за окном была уже ночь. В темносинем стекле загорелось желтое пламя - чуть коптящая лампа, - и скользнуло его большое, бородатое лицо. Он сел у голого письменного стола, строго, исподлобья, оглядел бледные в синеватых розах стены, узкий шкап вроде конторского, с выдвижными ящиками снизу доверху, диван и кресла в чехлах, - и вдруг, уронив голову на стол, страстно и шумно затрясся, прижимая то губы, то мокрую щеку к холодному пыльному дереву и цепляясь руками за крайние углы. В столе он нашел тетради, расправилки, коробку из-под английских бисквитов с крупным индийским коконом, стоившим три рубля. О нем сын вспоминал, когда болел, жалел, что оставил, но утешал себя тем, что куколка в нем, вероятно, мертвая. Нашел он и порванный сачок - кисейный мешок на складном обруче, и от кисеи еще пахло летом, травяным зноем. Потом, горбясь, всхлипывая всем корпусом, он принялся выдвигать один за другим стеклянные ящики шкафа. При тусклом свете лампы шелком отливали под стеклом ровные ряды бабочек. Тут, в этой комнате, вон на этом столе, сын расправлял свою поимку, пробивал мохнатую спинку черной булавкой, втыкал бабочку в пробковую щель меж раздвижных дощечек, распластывал, закреплял полосами бумаги еще свежие, мягкие крылья. Теперь они давно высохли - нежно поблескивают под стеклом хвостатые махаоны, небесно-лазурные мотыльки, рыжие крупные бабочки в черных крапинках, с перламутровым исподом, и сын произносил латынь их названий слегка картаво, с торжеством или пренебрежением. IV Ночь была сизая, лунная; тонкие тучи, как совиные перья, рассыпались по небу, но не касались легкой ледяной луны. Деревья - груды серого инея - отбрасывали черную тень на сугробы, загоравшиеся там и сям металлической искрой. Во флигеле, в жарко натопленной плюшевой гостиной, Иван поставил на стол аршинную елку в глиняном горшке и как раз подвязывал к ее крестообразной макушке свечу, - когда Слепцов, озябший, заплаканный, с пятнами темной пыли, приставшей к щеке, пришел из большого дома, неся деревянный ящик под мышкой. Увидя на столе елку, он спросил рассеянно, думая о своем: - Зачем это? Иван, освобождая его от ящика, низким круглым голосом ответил: - Праздничек завтра. - Не надо,- убери...- поморщился Слепцов, и сам подумал: «Неужто сегодня Сочельник? Как это я забыл?» Иван мягко настаивал: - Зеленая. Пускай постоит... - Пожалуйста, убери,- повторил Слепцов и нагнулся над принесенным ящиком. В нем он собрал вещи сына - сачок, бисквитную коробку с каменным коконом, расправилки, булавки в лаковой шкатулке, синюю тетрадь. Первый лист тетради был наполовину вырван, на торчавшем клочке осталась часть французской диктовки. Дальше шла запись по дням, названия пойманных бабочек и другие заметы: «Ходил по болоту до Боровичей...», «Сегодня идет дождь, играл в шашки с папой, потом читал скучнейшую «Фрегат Палладу», «Чудный жаркий день. Вечером ездил на велосипеде. В глаз попала мошка. Проезжал, нарочно два раза, мимо ее дачи, но ее не видел...» Cлепцов поднял голову, проглотил что-то - горячее, огромное. О ком это сын пишет? «Ездил, как всегда, на велосипеде», стояло дальше. «Мы почти переглянулись. Моя прелесть, моя радость...» - Это немыслимо,- прошептал Слепцов,- я ведь никогда не узнаю... Он опять наклонился, жадно разбирая детский почерк, поднимающийся, заворачивающий на полях. «Сегодня- первый экземпляр траурницы. Это значит- осень. Вечером шел дождь. Она, вероятно, уехала, а я с нею так и не познакомился. Прощай, моя радость. Я ужасно тоскую...» «Он ничего не говорил мне...» - вспоминал Слепцов, потирая ладонью лоб. А на последней странице был рисунок пером: слон - как видишь его сзади,- две толстые тумбы, углы ушей и хвостик. Слепцов встал. Затряс головой, удерживая приступ страшных сухих рыданий. - Я больше не могу... - простонал он, растягивая слова, и повторил еще протяжнее: - не - могу - больше... «Завтра Рождество,- скороговоркой пронеслось у него в голове.- А я умру. Конечно. Это так просто. Сегодня же...» Он вытащил платок, вытер глаза, бороду, щеки. На платке остались темные полосы. - ...Смерть,- тихо сказал Слепцов, как бы кончая длинное предложение. Тикали часы. На синем стекле окна теснились узоры мороза. Открытая тетрадь сияла на столе, рядом сквозила светом кисея сачка, блестел жестяной угол коробки. Слепцов зажмурился, и на мгновение ему показалось, что до конца понятна, до конца обнажена земная жизнь - горестная до ужаса, унизительно бесцельная, бесплодная, лишенная чудес... И в то же мгновение щелкнуло что-то - тонкий звук - как будто лопнула натянутая резина. Слепцов открыл глаза и увидел: в бисквитной коробке торчит прорванный кокон, а по стене, над столом, быстро ползет вверх черное сморщенное существо величиной с мышь. Оно остановилось, вцепившись шестью черными мохнатыми лапками в стену, и стало странно трепетать. Оно вылупилось оттого, что изнемогающий от горя человек перенес жестяную коробку к себе, в теплую комнату, оно вырвалось оттого, что сквозь тугой шелк кокона проникло тепло, оно так долго ожидало этого, так напряженно набиралось сил и вот теперь, вырвавшись, медленно и чудесно росло. Медленно разворачивались смятые лоскутки, бархатные бахромки, крепли, наливаясь воздухом, веерные жилы. Оно стало крылатым незаметно, как незаметно становится прекрасным мужающее лицо. И крылья - еще слабые, еще влажные - все продолжали расти, расправляться, вот развернулись до предела, положенного им Богом, - и на стене уже была - вместо комочка, вместо черной мыши, - громадная ночная бабочка, индийский шелкопряд, что летает, как птица, в сумраке, вокруг фонарей Бомбея. И тогда простертые крылья, загнутые на концах, темно-бархатные, с четырьмя слюдяными оконцами, вздохнули в порыве нежного, восхитительного, почти человеческого счастья. 1924 г.